Он молодой, темноволосый, стройный. Черт лица я не разглядела, только силуэт. Одет был он во все


Евгений Онегин
Глава первая

И жить торопится и чувствовать спешит.

Переводы иноязычных текстов

vale — будь здоров. (Латин.)

far niente — безделье, праздность. (Итал.)

1 Писано в Бессарабии.

3 Шляпа à la Bolivar.

4 Известный ресторатор.

5 Черта охлажденного чувства, достойная Чальд-Гарольда. Балеты г. Дидло исполнены живости воображения и прелести необыкновенной. Один из наших романтических писателей находил в них гораздо более поэзии, нежели во всей французской литературе.

6 Tout le monde sut qu’il mettait du blanc; et moi, qui n’en croyais rien, je commençais de le croire, non seulement par l’embellissement de son teint et pour avoir trouvé des tasses de blanc sur sa toilette, mais sur ce qu’entrant un matin dans sa chambre, je le trouvai brossant ses ongles avec une petite vergette faite exprès, ouvrage qu’il continua fièrement devant moi. Je jugeai qu’un homme qui passe deux heures tous les matins à brosser ses ongles, peut bien passer quelques instants à remplir de blanc les creux de sa peau.

(Confessions de J. J. Rousseau)

Все знали, что он употребляет белила; и я, совершенно этому не веривший, начал догадываться о том не только по улучшению цвета его лица или потому, что находил баночки из-под белил на его туалете, но потому, что, зайдя однажды утром к нему в комнату, я застал его за чисткой ногтей при помощи специальной щеточки; это занятие он гордо продолжал в моем присутствии. Я решил, что человек, который каждое утро проводит два часа за чисткой ногтей, может потратить несколько минут, чтобы замазать белилами недостатки кожи.

(«Исповедь» Ж. Ж. Руссо) (Франц.)

Грим опередил свой век: ныне во всей просвещенной Европе чистят ногти особенной щеточкой.

7 Вся сия ироническая строфа не что иное, как тонкая похва-ла прекрасным нашим соотечественницам. Так Буало, под видомукоризны, хвалит Лудовика XIV. Наши дамы соединяют просвещение с любезностию и строгую чистоту нравов с этою восточною прелестию, столь пленившею г-жу Сталь. (См. Dix années d’exil <«Десять лет изгнания». (Франц.) >).

8 Читатели помнят прелестное описание петербургской ночи в идиллии Гнедича:

Николай Заболоцкий — Некрасивая девочка: Стих

Среди других играющих детей
Она напоминает лягушонка.
Заправлена в трусы худая рубашонка,
Колечки рыжеватые кудрей
Рассыпаны, рот длинен, зубки кривы,
Черты лица остры и некрасивы.
Двум мальчуганам, сверстникам её,
Отцы купили по велосипеду.
Сегодня мальчики, не торопясь к обеду,
Гоняют по двору, забывши про неё,
Она ж за ними бегает по следу.
Чужая радость так же, как своя,
Томит её и вон из сердца рвётся,
И девочка ликует и смеётся,
Охваченная счастьем бытия.

Ни тени зависти, ни умысла худого
Ещё не знает это существо.
Ей всё на свете так безмерно ново,
Так живо всё, что для иных мертво!
И не хочу я думать, наблюдая,
Что будет день, когда она, рыдая,
Увидит с ужасом, что посреди подруг
Она всего лишь бедная дурнушка!
Мне верить хочется, что сердце не игрушка,
Сломать его едва ли можно вдруг!
Мне верить хочется, что чистый этот пламень,
Который в глубине её горит,
Всю боль свою один переболит
И перетопит самый тяжкий камень!
И пусть черты её нехороши
И нечем ей прельстить воображенье,-
Младенческая грация души
Уже сквозит в любом её движенье.
А если это так, то что есть красота
И почему её обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота,
Или огонь, мерцающий в сосуде?

Анализ стихотворения «Некрасивая девочка» Заболоцкого

Тема различий внешней и внутренней красоты поднимается в произведениях поэтов разного времени, и возможно, будет звучать еще долгое время. В своем стихотворении «Некрасивая девочка» Николай Заболоцкий описывает внешность главной героини без использования метафор и гипербол – он пишет то, что видит: «черты лица остры и некрасивы», «рот длинен, зубки кривы». Это простая маленькая девочка в дырявой рубашке, отличающаяся от своих сверстников внешностью, которую обыватель назвал бы дурной, некрасивой и отталкивающей.

Но в противовес внешней «некрасивости», автор произведения тонко подмечает ее характер, ее внутреннюю красоту, тот самый огонь, который горит внутри сосуда и тот, что есть истинная красота. Заболоцкий отмечает, что чужая радость для девочки точно так же, как и своя, она еще не делит, как взрослые, на свое и чужое все то, что ее окружает. Она чиста в своей детской наивности, и своим произведением автор как будто просит читателя все-таки обращать внимание именно на красоту внутри, а не то, что снаружи.

Размышляя о том, что же ждет девочку в будущем, автор с горечью подмечает, что со временем, подрастая, бедный ребенок поймет, что среди своих сверстниц она всего лишь «бедная дурнушка», над которой будут подшучивать или же дружить из жалости. Выделяется то, что большее внимание отводят внешности, а не душе и сердцу, что в современном даже автору мире то, что снаружи ценится гораздо больше, чем то, что внутри. И все же поэт надеется, что даже чужие насмешки не осквернит чистую душу, а грязный мир не заполнит сердце пороками и завистью. Он рассуждает на тему того, что же все-таки есть красота – пустой сосуд, или огонь, мерцающий в сосуде.

Портрет ребенка создается Заболоцким не с помощью метафорических описаний, автор прибегает к четким эпитетам: «худая рубашонка», «колечки кудрей» и т.д. Однако, размышляя на тему чувств, а затем и будущего некрасивой девочки, начинают появляться и метафоры– «охваченная счастьем бытия», «…радость так же, как своя, томит ее и вон из сердца рвется», «младенческая грация души».

Стихотворение можно отнести к жанру элегии, поскольку его автор рассуждает об одном из вечных философских вопросов – что есть истинная красота. Преобладающий настрой произведения – грустный. Размер стихотворения – пятистопный ямб. Представлены разные типы рифмы – параллельная, кольцевая, перекрестная. Встречается и женская, и мужская рифмы.

Валерий Брюсов «К портрету M. Ю. Лермонтова»

Казался ты и сумрачным и властным,
Безумной вспышкой непреклонных сил;
Но ты мечтал об ангельски-прекрасном,
Ты демонски-мятежное любил!

Ты никогда не мог быть безучастным,
От гимнов ты к проклятиям спешил,
И в жизни верил всем мечтам напрасным:
Ответа ждал от женщин и могил!

Но не было ответа. И угрюмо
Ты затаил, о чём томилась дума,
И вышел к нам с усмешкой на устах.

И мы тебя, поэт, не разгадали,
Не поняли младенческой печали
В твоих как будто кованых стихах!

В его лице я рыцарству верна. Эссе

«В его лице я рыцарству верна. » Эссе

Размышление над стихотворением Марины Цветаевой «Да, я, пожалуй, странный человек. «, посвящённым её мужу Сергею Эфрону.

Да, я, пожалуй, странный человек,
Другим на диво!
Быть, несмотря на наш двадцатый век,
Такой счастливой!

Не слушая о тайном сходстве душ,
Ни всех тому подобных басен,
Всем говорить, что у меня есть муж,
Что он прекрасен.

Я с вызовом ношу его кольцо!
— Да, в Вечности — жена, не на бумаге. —
Его чрезмерно узкое лицо
Подобно шпаге.

Безмолвен рот его, углами вниз,
Мучительно-великолепны брови.
В его лице трагически слились
Две древних крови.

Он тонок первой тонкостью ветвей.
Его глаза — прекрасно-бесполезны! —
Под крыльями распахнутых бровей —
Две бездны.

В его лице я рыцарству верна,
— Всем вам, кто жил и умирал без страху! —
Такие — в роковые времена —
Слагают стансы — и идут на плаху.


Марина Цветаева 5 октября 1911

Они увидели друг друга впервые в Крыму, в Коктебеле, на даче Максимилиана Волошина.
Из воспоминаний дочери Марины Цветаевой Ариадны Эфрон: «Они встретились — семнадцатилетний и восемнадцатилетняя — 5 мая 1911 года на пустынном, усеянном мелкой галькой коктебельском, волошинском берегу. Она собирала камешки, он стал помогать ей — красивый грустной и кроткой красотой юноша, почти мальчик (впрочем, ей он показался веселым, точнее: радостным!) — с поразительными, огромными, в пол-лица, глазами; заглянув в них и все прочтя наперед, Марина загадала: если он найдет и подарит мне сердолик, я выйду за него замуж! Конечно, сердолик этот он нашел тотчас же, на ощупь, ибо не отрывал своих серых глаз от ее зеленых, — и вложил ей его в ладонь, розовый, изнутри освещенный, крупный камень, который она хранила всю жизнь, который чудом уцелел и по сей день.
Обвенчались Сережа и Марина в январе 1912 года, и короткий промежуток между встречей их и началом первой мировой войны был единственным в их жизни периодом бестревожного счастья.»

5 мая 1911 года впервые встретились, 5 октября 1911 года, шесть месяцев спустя, рождаются эти стихи, посвящённые любимому мужу.

Задумаемся, кто из нас, ныне пишущих, мог бы создать такое зрелое, богатое мыслью и художественным исполнением произведение в 17-18 лет? Ведь одного чувства любви, владеющего всем нашим существом, явно недостаточно. Необходимо широкое развитие, соответствующее образование, долгое проживание в стихотворной среде домашнего чтения до написанного с таким вольным размахом стиха.
Всё это у Марины было. Раннее развитие ( стихами бормотала, тренируясь в подборе рифм уже с четырёх лет ), чтение любимой, доступной литературы на нескольких языках, что было правилом в дворянских семьях, путешествия в отроческом возрасте с семьёй по странам Европы, занятия фортепианной музыкой с младых ногтей под присмотром мамы, замечательной пианистки и, конечно, рано осознанное призвание — быть Поэтом. Кроме того очень важно находиться в среде себе подобных, читать современную литературу ( и стихи, и критику ), посещать поэтические собрания, слушать других, выступать самой, издаваться.

Этому призванию, что поразительно, Марина не изменяла никогда, не отступала от него ни на пядь.Музыка приходящего стиха, его ритмы пели в ней, кричали, а чаще всего сотрясали её. Сочинение стихов было любимейшим, насущнейшим трудом, без которого она себя не мыслила. Как хорошо, что в юности и молодости на это было много-много времени. Но ведь очень скоро обстоятельства жизни, яро и притеснительно, будут только держать за руки, мешать творчеству, к которому приходилось поистине продираться через все бытовые и множественные препоны. И тем не менее каждое утро — и подолгу — только за рабочим письменным столом ( хотя и письменного очень скоро не станет, зато всегда рядом кухонный, который надо было только расчистить от «всего лишнего», и так до конца жизни ).

О том, как Марина Цветаева сочиняла, остались воспоминания её дочери, Ариадны Эфрон, с младенческих лет наблюдающей за литературным трудом матери. Думаю, что каждому сочиняющему человеку есть над чем подумать при чтении этой главы.

Из главы » КАК ОНА ПИСАЛА?»:

«Отметя все дела, все неотложности, с раннего утра, на свежую голову, на пустой и поджарый живот.

Налив себе кружечку кипящего черного кофе, ставила ее на письменный стол, к которому каждый день своей жизни шла, как рабочий к станку — с тем же чувством ответственности, неизбежности, невозможности иначе.

Все, что в данный час на этом столе оказывалось лишним, отодвигала в стороны, освобождая, уже машинальным движением, место для тетради и для локтей.

Лбом упиралась в ладонь, пальцы запускала в волосы, сосредоточивалась мгновенно.

Глохла и слепла ко всему, что не рукопись, в которую буквально впивалась — острием мысли и пера.

На отдельных листах не писала — только в тетрадях, любых — от школьных до гроссбухов, лишь бы не расплывались чернила. В годы революции шила тетради сама.

Писала простой деревянной ручкой с тонким (школьным) пером. Самопишущими ручками не пользовалась никогда.

Временами прикуривала от огонька зажигалки, делала глоток кофе. Бормотала, пробуя слова на звук. Не вскакивала, не расхаживала по комнате в поисках ускользающего — сидела за столом, как пригвожденная.

Если было вдохновение, писала основное, двигала вперед замысел, часто с быстротой поразительной; если же находилась в состоянии только сосредоточенности, делала черную работу поэзии, ища то самое слово-понятие, определение, рифму, отсекая от уже готового текста то, что считала длиннотами и приблизительностями.

Добиваясь точности, единства смысла и звучания, страницу за страницей исписывала столбцами рифм, десятками вариантов строф, обычно не вычеркивая те, что отвергала, а — подводя под ними черту, чтобы начать новые поиски.

Прежде чем взяться за работу над большой вещью, до предела конкретизировала ее замысел, строила план, от которого не давала себе отходить, чтобы вещь не увлекла ее по своему течению, превратясь в неуправляемую.

Писала очень своеобразным круглым, мелким, четким почерком, ставшим в черновиках последней трети жизни трудно читаемым из-за нарастающих сокращений: многие слова обозначаются одной лишь первой буквой; все больше рукопись становится рукописью для себя одной.

Характер почерка определился рано, еще в детстве.

Вообще же, небрежность в почерке считала проявлением оскорбительного невнимания пишущего к тому, кто будет читать: к любому адресату, редактору, наборщику. Поэтому письма писала особенно разборчиво, а рукописи, отправляемые в типографию, от руки перебеливала печатными буквами.

На письма отвечала, не мешкая. Если получала письмо с утренней почтой, зачастую набрасывала черновик ответа тут же, в тетради, как бы включая его в творческий поток этого дня. К письмам своим относилась так же творчески и почти так же взыскательно, как к рукописям.

Иногда возвращалась к тетрадям и в течение дня. Ночами работала над ними только в молодости.

Работе умела подчинять любые обстоятельства, настаиваю: любые.

Талант трудоспособности и внутренней организованности был у нее равен поэтическому дару.

Закрыв тетрадь, открывала дверь своей комнаты — всем заботам и тяготам дня».

Вот и ответ всем, кто до сего дня считает занятия поэзией блажью, от безделья рукодельем. Или же верит в посылаемое свыше вдохновение, по велению которого в мановение ока готово гениальное стихотворение. Сладчайшее Призвание, но и давящий неустанно и неуклонно Долг — вот что в основе поэтического труда, требующего волевой самоорганизации, предельной концентрации, длительного погружения над раскрытой тетрадью в сотворяемое действо. Как удивительно дочь Марины Цветаевой, Ариадна, назвала эти качества Талантом. Процитирую ещё раз: «Талант трудоспособности и внутренней организованности был у нее равен поэтическому дару».

Говоря о «таланте трудоспособности», Ариадна Эфрон описывает тот период жизни семьи в эмиграции, когда она, уже девочка-подросток, вела свои дневники, в которых первое место отводилось наблюдениям за состоянием души и ежеминутным трудом матери, как поэтическим, так и рутинным, бытовым, в заботе о семье отнимавшем у неё большую часть сил и времени. Конечно, литературного труда требовали и обстоятельства жизни: надо было печататься в эмигрантских изданиях, чтобы сводить концы с концами, получая за своё опубликованное, как и за переводы, мизерную оплату. А кормить, одевать и учить надо было и дочь, и сына. Зарплаты мужа, трудившегося в издаваемом им журнале, мало на что хватало.

3.
Задумала анализ стиха, а вот какое пришлось сделать отступление, чтобы вернуться к самому стихотворению » Да, я, пожалуй, странный человек. » Шесть строф, двадцать четыре строки, написанные четырёхстопным, а то и пятистопным двусложным размером — гордым ямбом ( с ударным вторым слогом ). Вторая и четвёртая строки каждого катрена короче первой и третьей строк, порой сокращаются до двух стоп. Некоторые последние стопы усечённые. Несколько стоп вообще безударных ( автор пробует дольник?) С юности Цветаевой тесно в рамках метрической силлабо-тонической упорядоченной системы. Хочется писать так, как чувствуется, а чувствуется неуёмно — сердце то замрёт, то начинает биться с бешеной силой — отчасти и отсюда новаторские ритмы стиха. Однако рифма — традиционная, перекрёстная. Цветаева рифмует в основном имена существительные — «кольцо-лицо» ( в данном случае используя даже трафарет ), «бумаге-шпаге», но и существительные с прилагательными — «на диво- счастливой», «басен-прекрасен». И один раз рифмуется глагол с наречием — «вниз — слились». Глагольных рифм в данном стихотворении нет.

В связи с размышлением о рифмах Цветаевой интересны воспоминания поэтессы об Андрее Белом ( Очерк «Пленный дух», 1934 ), где Белый говорит о её рифмах: «Ведь — никакого искусства и рифмы, в конце концов, бедные. Руки-разлуки — кто не рифмовал. Но разве дело в этом. Стихи должны быть единственной возможностью выражения и постоянной насущной потребностью, человек должен быть на стихи обречён, как волк на вой. Тогда — поэт. А вы, вы — птица! Вы поёте! Вы во мне каждой строкой поёте. я вас остановить в себе не могу. » И оттуда же: «Вы знаете, что ваша книга ( «Разлука», Марина Цветаева, 1922 ) изумительна, что у меня от неё физическое сердцебиение. Вы знаете, что это не книга, а песня; голос, самый чистый из всех, которые я когда-либо слышал. Голос самой тоски. »
Говоря о кажущейся ему «бедности» рифм, об отсутствии в них вычурности ( «искусства» ), хотя можно достаточно найти примеров неординарных, смелых рифм у Цветаевой в более поздний период её творчества, Андрей Белый, большой специалист в области архитектоники стиха, подчеркнул чудесную способность цветаевской просодии поселяться в душе читателя и не отпускать её от себя.

Стихи о любви к мужу — гимн избраннику, но с первых строк какова заявка и о себе, «странном человеке», — написаны от первого лица, трижды повторяется местоимение «я». Цветаева явно не путает понятия «автор» и «лирическая героиня»; лирическая героиня во всех её произведениях — она сама, автор, и никакого ложного смущения и оправдания по этому поводу нет. Не задача ли поэта, наряду с отражением лиц, событий, времени — исследовать самого себя, свою душу?

» Да, я, пожалуй, странный человек,
Другим на диво!»

«Я с вызовом ношу его кольцо!
— Да, в Вечности — жена, не на бумаге. —»

«В его лице я рыцарству верна,
— Всем вам, кто жил и умирал без страху! —»

В чём же странность? В том, что безраздельно и без остатка приняла душу семнадцатилетнего юноши, не закончившего ещё гимназии, требующего лечения от начинающегося туберкулёза, заболевания, давлеющего над народовольческой семьёй Эфронов, — сироту, незадолго до встречи с Мариной потерявшего младшего брата и мать, добровольно ушедших из жизни. И сама Марина в этих утверждениях и вызовах — Рыцарь, узнавшая себе подобного, с вызовом противопоставляющая его и себя — «другим», не рыцарям, столь рано, но твёрдо и осознанно определившая своё место по противоположную сторону от «других».
Стихотворение о любви, с первых строк счастливо и благодарно обращённое к мужу и с первых же строк кратко, но ёмко и веско охарактеризовавшее своё время, окружение и пошлую моду его на разочарование и несчастность:

«Быть, несмотря на наш двадцатый век,
Такой счастливой!»

5.
Рассмотрим, как характеризует счастливая юная женщина своего избранника:

«Всем говорить, что у меня есть муж,
Что он прекрасен. «

«Его чрезмерно узкое лицо
Подобно шпаге.»


И, целиком, три последних катрена:

«Безмолвен рот его, углами вниз,
Мучительно-великолепны брови.
В его лице трагически слились
Две древних крови.

Он тонок первой тонкостью ветвей.
Его глаза — прекрасно-бесполезны! —
Под крыльями распахнутых бровей —
Две бездны.

В его лице я рыцарству верна,
— Всем вам, кто жил и умирал без страху! —
Такие — в роковые времена —
Слагают стансы — и идут на плаху.»

Эпитет «прекрасен» ( то, что воплощает красоту, соответствует её идеалам ) используется дважды — «прекрасен» муж, «прекрасно-бесполезны» глаза его, — усиливая значимость прекрасного в человеке как для автора, так и для читателя. Если слово «прекрасен» не требует трактовки, то как же понимать одновременную «прекрасность» и «бесполезность» глаз героя. В «Словаре русских синонимов» к понятию «бесполезный» есть, помимо прочих, и такие: «избыточный, излишний, ненадобный, напрасный, безвыгодный». Как серьёзно и вдумчиво, со знанием дела, не в пустую подходит молодая поэтесса к любому слову в своих стихах. Как много говорит это краткое прилагательное «бесполезны» в купе с другим «прекрасны», образуя сложное слово, характеризующее не только внешний облик Сергея Эфрона ( у него действительно, по воспоминаниям самой Марины Цветаевой и знавших его, глаза были, как два светло-голубых озера, растёкшихся в пол-лица ),но и его характер, и его бездонную душу рыцаря- бессеребреника. «Под крыльями распахнутых бровей Две бездны». В самом деле, какая может быть польза от «двух бездн»? «Мучительно-великолепны брови» — тема крылатости возлюбленного героя, внеземного его духовного состояния — явился из бездны и стремится к ней же — его «великолепность» в прохождении «мучительного» земного пути — пророческое ли ясновидение поэтессы.

«Он тонок первой тонкостью ветвей». Было бы наивным полагать, что речь идёт о хрупком сложении Сергея Эфрона. Опять ( и как философски-любовно! словно не девушка-невеста, а взрослая мать, любующаяся возрастающим сыном, его распускающейся молодостью ) характеристика духа, глубинная и точная: молодые ветви тонки, но гибки и прочны, наполнены живительными пронизывающими их соками, в состоянии движения и развития.

«В его лице трагически слились
Две древних крови. «

О, как можно было бы долго размышлять над этими строками. «Две древних крови» — славянская и еврейская, «трагически слившиеся». Какие подземные гулы сознания, какое кипение и переплавка двух смешанных магм. Не отсюда ли «Безмолвен рот его, углами вниз, Мучительно-великолепны брови. » Метафора » безмолвности рта, углами вниз» в данном контексте говорит, без участия героя, — и как говорит! — сама за себя трагедийностью и мучительностью маски.

В последнем катрене автор ставит рядом со своим возлюбенным всех рыцарей земли, когда-либо населявших её. Герой не один, а в ряду себе подобных. С их именами Марина Цветаева сроднилась навеки ещё в отрочестве, изучая мировую литературу, историю и поэзию, а порой и проходя тропами Европы по следам излюбленных героев. И она — рядом с ними. И она сама — Рыцарь.

«Такие — в роковые времена —
Слагают стансы — и идут на плаху», — да, во «все роковые времена» — революция, гражданская война, голод, смерть второй маленькой дочери, трёхлетней Ирины, эмиграция, переезды из Германии в Чехословакию, а затем во Францию, в Париж, вслед за мужем, бежавшим с остатками Белой гвардии из Крыма в Константинополь, — во все эти времена страха, неизвестности, нищеты и безденежья, косых взглядов и откровенных насмешек хорошо устроившихся заграницей соотечественников литературного бомонда, тревоги за детей ( во Франции, в 1925-ом году, у тридцати трёхлетней Марины родился долгожданный и выстраданный сын Георгий ) Цветаева не переставала «слагать стансы».

6.
Вспоминается такой момент из их биографии с Сергеем Эфроном. Перед женитьбой, на вопрос старшей сестры Нюты: «На что вы будете жить?» — Сергей уверенно ответил: «Будем зарабатывать. Марина — стихами, она самая великая поэтесса в мире, а я — прозой». Действительно, в самом начале 1912 года выходит книга стихов Цветаевой «Волшебный фонарь» и книга прозы Эфрона » Детство». «Волшебный фонарь» посвящался Сергею Эфрону. В книге С.Эфрона «Детство» давался образ самой Марины Цветаевой в лице героини, семнадцатилетней девушки Мары, каковая была подругой сестры семилетнего мальчика Киры. Не правда ли любопытно: они, ровесники в жизни, но себя Сергей Эфрон изобразил вдвое моложе, тем самым и в своей прозе, а не только в жизни, отдавая Марине пальму первенства. Литературный опыт молодого мужа на этом и закончился, но в Париже он, недавний офицер, будет занят издательством журнала.

Ставя точку в последней строфе на слове «плаха», Марина не только обобщает значение мучительного, но и светлого подвига рыцарства, причисляя к славному Ордену своего избранника, — и себя, без сомнения, позиционирует таким же рыцарем, с гордостью следящей за славными деяниями своего героя, готовая разделить с ним его подвижничество и, как неизбежный и закономерный финал, — «плаху».

Кое-кто из исследователей жизни и творчества Марины Цветаевой называет последние строки этого стиха пророческими. А пророчице только лишь девятнадцать. И до общей «плахи» ещё тридцать лет земного пути.

Пусть весь свет идет к концу —
Достою у всенощной!
Чем с другим каким к венцу —
Так с тобою к стеночке.

— Ну-кось, до меня охоч!
Не зевай, брательники!
Так вдвоем и канем в ночь:
Одноколыбельники.

13 декабря 1921
«Как по тем донским боям. «

«Одноколыбельники» — Марина называла себя с мужем так, поскольку дата рождения у них была одинаковой, 8-го октября, и свои дни рождения они отмечали в один день. ( В некоторых источниках датой рождения Сергея Эфрона указывется 11 октября )
Десять лет спустя, в разгар гражданской войны, ничего не зная о судьбе мужа, сражающегося с Белой гвардией против большевиков на Юге России, обращаясь одновременно и к мужу, и к «брательникам»-большевикам, Марина уже точно, без околичностей и оговорок, предвосхитит общий с Сергеем Эфроном конец, хотя жизни остаётся обоим ещё двадцать лет.
Марина Цветаева ушла из жизни 31 августа 1941-го года; Сергея Эфрона расстреляли, по приговору, 16 октября 1941 года. Марине было 49 лет, её мужу — 48.

( При работе над эссе использованы цитаты из книг Людмилы Поликовской » Тайна гибели Марины Цветаевой» и Анри Труайя «Марина Цветаева».
На фото — Сергей Эфрон и Марина Цветаева, 1912 год )

«Евгений Онегин». 1 глава

He мысля гордый свет забавить,
Вниманье дружбы возлюбя,
Хотел бы я тебе представить
Залог достойнее тебя,
Достойнее души прекрасной,
Святой исполненной мечты,
Поэзии живой и ясной,
Высоких дум и простоты.
Но так и быть — рукой пристрастной
Прими собранье пестрых глав,
Полусмешных, полупечальных,
Простонародных, идеальных,
Небрежный плод моих забав,
Бессонниц, легких вдохновений,
Незрелых и увядших лет,
Ума холодных наблюдений
И сердца горестных замет.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

И жить торопится и чувствовать спешит.

«Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И лучше выдумать не мог.
Его пример другим наука;
Но, Боже мой, какая скука
С больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
Какое низкое коварство
Полуживого забавлять,
Ему подушки поправлять,
Печально подносить лекарство,
Вздыхать и думать про себя:
Когда же черт возьмет тебя!»

Так думал молодой повеса,
Летя в пыли на почтовых,
Всевышней волею Зевеса
Наследник всех своих родных.
Друзья Людмилы и Руслана!
С героем моего романа
Без предисловий, сей же час
Позвольте познакомить вас:
Онегин, добрый мой приятель,
Родился на брегах Невы,
Где, может быть, родились вы
Или блистали, мой читатель;
Там некогда гулял и я:
Но вреден север для меня.

Служив отлично-благородно,
Долгами жил его отец.
Давал три бала ежегодно
И промотался наконец.
Судьба Евгения хранила:
Сперва Madame за ним холила.
Потом Monsieur ее сменил.
Ребенок был резов, но мил.
Monsieur I’Abbe, француз убогой,
Чтоб не измучилось дитя,
Учил его всему шутя,
Не докучал моралью строгой,
Слегка за шалости бранил
И в Летний сад гулять водил.

Когда же юности мятежной
Пришла Евгению пора,
Пора надежд и грусти нежной.
Monsieur прогнали со двора.
Вот мой Онегин на свободе;
Острижен по последней моде;
Как dandy лондонский одет —
И наконец увидел свет.
Он по-французски совершенно
Мог изъясняться и писал;
Легко мазурку танцевал
И кланялся непринужденно;
Чего ж вам больше? Свет решил,
Что он умен и очень мил.

Мы все учились понемногу
Чему-нибудь и как-нибудь,
Так воспитаньем, слава Богу,
У нас немудрено блеснуть.
Онегин был, по мненью многих
(Судей решительных и строгих),
Ученый малый, но педант,
Имел он счастливый талант
Без принужленья в разговоре
Коснуться до всего слегка,
С ученым видом знатока
Хранить молчанье в важном споре
И возбуждать улыбку дам
Огнем нежданных эпиграмм.

Латынь из моды вышла ныне:
Так, если правду вам сказать,
Он знал довольно по-латыне,
Чтоб эпиграфы разбирать,
Потолковать об Ювенале,
В конце письма поставить vale,
Да помнил, хоть не без греха,
Из Энеиды два стиха.
Он рыться не имел охоты
В хронологической пыли
Бытописания земли;
Но дней минувших анекдоты
От Ромула до наших дней
Хранил он в памяти своей.

Высокой страсти не имея
Для звуков жизни не щадить,
Не мог он ямба от хорея,
Как мы ни бились, отличить.
Бранил Гомера, Феокрита;
Зато читал Адама Смита,
И был глубокий эконом,
То есть умел судить о том,
Как государство богатеет,
И чем живет, и почему
Не нужно золота ему,
Когда простой продукт имеет.
Отец понять его не мог
И земли отдавал в залог.

Всего, что знал еще Евгений,
Пересказать мне недосуг;
Но в чем он истинный был гений,
Что знал он тверже всех наук,
Что было для него измлада
И труд, и мука, и отрада,
Что занимало целый день
Его тоскующую лень, —
Была наука страсти нежной,
Которую воспел Назон,
За что страдальцем кончил он
Свой век блестящий и мятежный
В Молдавии, в глуши степей,
Вдали Италии своей.

Как рано мог он лицемерить,
Таить надежду, ревновать,
Разуверять, заставить верить,
Казаться мрачным, изнывать,
Являться гордым и послушным,
Внимательным иль равнодушным!
Как томно был он молчалив,
Как пламенно красноречив,
В сердечных письмах как небрежен!
Одним дыша, одно любя,
Как он умел забыть себя!
Как взор его был быстр и нежен,
Стыдлив и резок, а порой
Блистал послушною слезой!

Как он умел казаться новым,
Шутя невинность изумлять,
Пугать отчаяньем готовым,
Приятной лестью забавлять,
Ловить минуту умиленья,
Невинных лет предубежденья
Умом и страстью побеждать,
Невольной ласки ожидать,
Молить и требовать признанья,
Подслушать сердца первый звук,
Преследовать любовь, и вдруг
Добиться тайного свиданья…
И после ей наедине
Давать уроки в тишине!

Как рано мог уж он тревожить
Сердца кокеток записных!
Когда ж хотелось уничтожить
Ему соперников своих,
Как он язвительно злословил!
Какие сети им готовил!
Но вы, блаженные мужья,
С ним оставались вы друзья:
Его ласкал супруг лукавый,
Фобласа давний ученик,
И недоверчивый старик,
И рогоносец величавый,
Всегда довольный сам собой,
Своим обедом и женой.

Бывало, он еще в постеле:
К нему записочки несут.
Что? Приглашенья? В самом деле,
Три дома на вечер зовут:
Там будет бал, там детский праздник.
Куда ж поскачет мой проказник?
С кого начнет он? Все равно:
Везде поспеть немудрено.
Покамест в утреннем уборе,
Надев широкий боливар,
Онегин едет на бульвар
И там гуляет на просторе,
Пока недремлющий брегет
Не прозвонит ему обед.

Уж темно: в санки он садится.
«Пади, пади!» — раздался крик;
Морозной пылью серебрится
Его бобровый воротник.
К Talon помчался: он уверен,
Что там уж ждет его Каверин.
Вошел: и пробка в потолок,
Вина кометы брызнул ток,
Пред ним roast-beef окровавленный,
И трюфли, роскошь юных лет,
Французской кухни лучший цвет,
И Стразбурга пирог нетленный
Меж сыром лимбургским живым
И ананасом золотым.

Еще бокалов жажда просит
Залить горячий жир котлет,
Но звон брегета им доносит,
Что новый начался балет.
Театра злой законодатель,
Непостоянный обожатель
Очаровательных актрис,
Почетный гражданин кулис,
Онегин полетел к театру,
Где каждый, вольностью дыша,
Готов охлопать entrechat,
Обшикать Федру, Клеопатру,
Моину вызвать (для того,
Чтоб только слышали его).

Волшебный край! там в стары годы,
Сатиры смелый властелин,
Блистал Фонвизин, друг свободы,
И переимчивый Княжнин;
Там Озеров невольны дани
Народных слез, рукоплесканий
С младой Семеновой делил;
Там наш Катенин воскресил
Корнеля гений величавый;
Там вывел колкий Шаховской
Своих комедий шумный рой,
Там и Дидло венчался славой,
Там, там под сению кулис
Младые дни мои неслись.

Мои богини! что вы? где вы?
Внемлите мой печальный глас:
Всё те же ль вы? другие ль девы,
Сменив, не заменили вас?
Услышу ль вновь я ваши хоры?
Узрю ли русской Терпсихоры
Душой исполненный полет?
Иль взор унылый не найдет
Знакомых лиц на сцене скучной,
И, устремив на чуждый свет
Разочарованный лорнет,
Веселья зритель равнодушный,
Безмолвно буду я зевать
И о былом воспоминать?

Театр уж полон; ложи блещут;
Партер и кресла, всё кипит;
В райке нетерпеливо плещут,
И, взвившись, занавес шумит.
Блистательна, полувоздушна,
Смычку волшебному послушна,
Толпою нимф окружена,
Стоит Истомина; она,
Одной ногой касаясь пола,
Другою медленно кружит,
И вдруг прыжок, и вдруг летит,
Летит, как пух от уст Эола;
То стан совьет, то разовьет,
И быстрой ножкой ножку бьет.


Всё хлопает. Онегин входит,
Идет меж кресел по ногам,
Двойной лорнет скосясь наводит
На ложи незнакомых дам;
Все ярусы окинул взором,
Всё видел: лицами, убором
Ужасно недоволен он:
С мужчинами со всех сторон
Раскланялся, потом на сцену
В большом рассеянье взглянул,
Отворотился — и зевнул,
И молвил: «Всех пора на смену;
Балеты долго я терпел,
Но и Дидло мне надоел».

Еще амуры, черти, змеи
На сцене скачут и шумят;
Еще усталые лакеи
На шубах у подъезда спят;
Еще не перестали топать,
Сморкаться, кашлять, шикать, хлопать;
Еще снаружи и внутри
Везде блистают фонари;
Еще, прозябнув, бьются кони,
Наскуча упряжью своей,
И кучера, вокруг огней,
Бранят господ и бьют в ладони:
А уж Онегин вышел вон;
Домой одеться едет он.

Изображу ль в картине верной
Уединенный кабинет,
Где мой воспитанник примерный
Одет, раздет и вновь одет?
Всё, чем для прихоти обильной
Торгует Лондон щепетильный
И по Балтическим волнам
За лес и сало возит нам,
Всё, что в Париже вкус голодный,
Полезный промысел избрав,
Изобретает для забав,
Для роскоши, для неги модной, —
Всё украшало кабинет
Философа в осьмнадцать лет.

Янтарь на трубках Цареграда,
Фарфор и бронза на столе,
И, чувств изнеженных отрада,
Духи в граненом хрустале;
Гребенки, пилочки стальные,
Прямые ножницы, кривые,
И щетки тридцати родов
И для ногтей и для зубов.
Руссо (замечу мимоходом)
Не мог понять, как важный Грим
Смел чистить ногти перед ним,
Красноречивым сумасбродом.
Защитник вольности и прав
В сем случае совсем не прав.

Быть можно дельным человеком
И думать о красе ногтей:
К чему бесплодно спорить с веком?
Обычай деспот меж людей.
Второй Чадаев, мой Евгений,
Боясь ревнивых осуждений,
В своей одежде был педант
И то, что мы назвали франт.
Он три часа по крайней мере
Пред зеркалами проводил
И из уборной выходил
Подобный ветреной Венере,
Когда, надев мужской наряд,
Богиня едет в маскарад.

В последнем вкусе туалетом
Заняв ваш любопытный взгляд,
Я мог бы пред ученым светом
Здесь описать его наряд;
Конечно б это было смело,
Описывать мое же дело:
Но панталоны, фрак, жилет,
Всех этих слов на русском нет;
А вижу я, винюсь пред вами,
Что уж и так мой бедный слог
Пестреть гораздо б меньше мог
Иноплеменными словами,
Хоть и заглядывал я встарь
В Академический Словарь.

У нас теперь не то в предмете:
Мы лучше поспешим на бал,
Куда стремглав в ямской карете
Уж мой Онегин поскакал.
Перед померкшими домами
Вдоль сонной улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают свет
И радуги на свет наводят:
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;
По цельным окнам тени ходят,
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков.

Вот наш герой подъехал к сеням;
Швейцара мимо он стрелой
Взлетел по мраморным ступеням,
Расправил волоса рукой,
Вошел. Полна народу зала;
Музыка уж греметь устала;
Толпа мазуркой занята;
Кругом и шум и теснота;
Бренчат кавалергарда шпоры;
Летают ножки милых дам;
По их пленительным следам
Летают пламенные взоры,
И ревом скрыпок заглушен
Ревнивый шепот модных жен.

Во дни веселий и желаний
Я был от балов без ума:
Верней нет места для признаний
И для вручения письма.
О вы, почтенные супруги!
Вам предложу свои услуги;
Прошу мою заметить речь:
Я вас хочу предостеречь.
Вы также, маменьки, построже
За дочерьми смотрите вслед:
Держите прямо свой лорнет!
Не то… не то, избави Боже!
Я это потому пишу,
Что уж давно я не грешу.

Увы, на разные забавы
Я много жизни погубил!
Но если б не страдали нравы,
Я балы б до сих пор любил.
Люблю я бешеную младость,
И тесноту, и блеск, и радость,
И дам обдуманный наряд;
Люблю их ножки: только вряд
Найдете вы в России целой
Три пары стройных женских ног.
Ах! долго я забыть не мог
Две ножки… Грустный, охладелый,
Я всё их помню, и во сне
Они тревожат сердце мне.

Когда ж, и где, в какой пустыне,
Безумец, их забудешь ты?
Ах, ножки, ножки! где вы ныне?
Где мнете вешние цветы?
Взлелеяны в восточной неге,
На северном, печальном снеге
Вы не оставили следов:
Любили мягких вы ковров
Роскошное прикосновенье.
Давно ль для вас я забывал
И жажду славы и похвал,
И край отцов, и заточенье?
Исчезло счастье юных лет —
Как на лугах ваш легкий след.

Дианы грудь, ланиты Флоры
Прелестны, милые друзья!
Однако ножка Терпсихоры
Прелестней чем-то для меня.
Она, пророчествуя взгляду
Неоценимую награду,
Влечет условною красой
Желаний своевольный рой.
Люблю ее, мой друг Эльвина,
Под длинной скатертью столов,
Весной на мураве лугов,
Зимой на чугуне камина,
На зеркальном паркете зал,
У моря на граните скал.

Я помню море пред грозою:
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее ногам!
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милых ног устами!
Нет, никогда средь пылких дней
Кипящей младости моей
Я не желал с таким мученьем
Лобзать уста младых Армид,
Иль розы пламенных ланит,
Иль перси, полные томленьем;
Нет, никогда порыв страстей
Так не терзал души моей!

Мне памятно другое время!
В заветных иногда мечтах
Держу я счастливое стремя…
И ножку чувствую в руках;
Опять кипит воображенье,
Опять ее прикосновенье
Зажгло в увядшем сердце кровь,
Опять тоска, опять любовь.
Но полно прославлять надменных
Болтливой лирою своей;
Они не стоят ни страстей,
Ни песен, ими вдохновенных:
Слова и взор волшебниц сих
Обманчивы… как ножки их.

Что ж мой Онегин? Полусонный
В постелю с бала едет он:
А Петербург неугомонный
Уж барабаном пробужден.
Встает купец, идет разносчик,
На биржу тянется извозчик,
С кувшином охтинка спешит,
Под ней снег утренний хрустит.
Проснулся утра шум приятный.
Открыты ставни; трубный дым
Столбом восходит голубым,
И хлебник, немец аккуратный,
В бумажном колпаке, не раз
Уж отворял свой васисдас.

Но, шумом бала утомленный
И утро в полночь обратя,
Спокойно спит в тени блаженной
Забав и роскоши дитя.
Проснется за полдень, и снова
До утра жизнь его готова,
Однообразна и пестра.
И завтра то же, что вчера.
Но был ли счастлив мой Евгений,
Свободный, в цвете лучших лет,
Среди блистательных побед,
Среди вседневных наслаждений?
Вотще ли был он средь пиров
Неосторожен и здоров?

Нет: рано чувства в нем остыли;
Ему наскучил света шум;
Красавицы не долго были
Предмет его привычных дум;
Измены утомить успели;
Друзья и дружба надоели,
Затем, что не всегда же мог
Beef-steaks и стразбургский пирог
Шампанской обливать бутылкой
И сыпать острые слова,
Когда болела голова;
И хоть он был повеса пылкой,
Но разлюбил он наконец
И брань, и саблю, и свинец.

Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину,
Короче: русская хандра
Им овладела понемногу;
Он застрелиться, слава Богу,
Попробовать не захотел,
Но к жизни вовсе охладел.
Как Child-Harold, угрюмый, томный
В гостиных появлялся он;
Ни сплетни света, ни бостон,
Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,
Ничто не трогало его
Не замечал он ничего.

Причудницы большого света!
Всех прежде вас оставил он;
И правда то, что в наши лета
Довольно скучен высший тон;
Хоть, может быть, иная дама
Толкует Сея и Бентама,
Но вообще их разговор
Несносный, хоть невинный вздор;
К тому ж они так непорочны,
Так величавы, так умны,
Так благочестия полны,
Так осмотрительны, так точны,
Так неприступны для мужчин,
Что вид их уж рождает сплин.

И вы, красотки молодые,
Которых позднею порой
Уносят дрожки удалые
По петербургской мостовой,
И вас покинул мой Евгений.
Отступник бурных наслаждений,
Онегин дома заперся,
Зевая, за перо взялся,
Хотел писать — но труд упорный
Ему был тошен; ничего
Не вышло из пера его,
И не попал он в цех задорный
Людей, о коих не сужу,
Затем, что к ним принадлежу.

И снова, преданный безделью,
Томясь душевной пустотой,
Уселся он — с похвальной целью
Себе присвоить ум чужой;
Отрядом книг уставил полку,
Читал, читал, а все без толку:
Там скука, там обман иль бред;
В том совести, в том смысла нет;
На всех различные вериги;
И устарела старина,
И старым бредит новизна.
Как женщин, он оставил книги,
И полку, с пыльной их семьей,
Задернул траурной тафтой.

Условий света свергнув бремя,
Как он, отстав от суеты,
С ним подружился я в то время.
Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы знали оба:
Томила жизнь обоих нас;
В обоих сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших дней.

Кто жил и мыслил, тот не может
В душе не презирать людей;
Кто чувствовал, того тревожит
Призрак невозвратимых дней:
Тому уж нет очарований.
Того змия воспоминаний,
Того раскаянье грызет.
Всё это часто придает
Большую прелесть разговору.
Сперва Онегина язык
Меня смущал; но я привык
К его язвительному спору,
И к шутке с желчью пополам,
И злости мрачных эпиграмм.

Как часто летнею порою,
Когда прозрачно и светло
Ночное небо над Невою
И вод веселое стекло
Не отражает лик Дианы,
Воспомня прежних лет романы,
Воспомня прежнюю любовь,
Чувствительны, беспечны вновь,
Дыханьем ночи благосклонной
Безмолвно упивались мы!
Как в лес зеленый из тюрьмы
Перенесен колодник сонный,
Так уносились мы мечтой
К началу жизни молодой.

С душою, полной сожалений,
И опершися на гранит,
Стоял задумчиво Евгений,
Как описал себя пиит.
Всё было тихо; лишь ночные
Перекликались часовые;
Да дрожек отдаленный стук
С Мильонной раздавался вдруг;
Лишь лодка, веслами махая,
Плыла по дремлющей реке:
И нас пленяли вдалеке
Рожок и песня удалая…
Но слаще, средь ночных забав,
Напев Торкватовых октав!

Адриатические волны,
О Брента! нет, увижу вас
И вдохновенья снова полный,
Услышу ваш волшебный глас!
Он свят для внуков Аполлона;
По гордой лире Альбиона
Он мне знаком, он мне родной.
Ночей Италии златой
Я негой наслажусь на воле,
С венецианкою младой,
То говорливой, то немой,
Плывя в таинственной гондоле;
С ней обретут уста мои
Язык Петрарки и любви.

Придет ли час моей свободы?
Пора, пора! — взываю к ней;
Брожу над морем, жду погоды,
Маню ветрила кораблей.
Под ризой бурь, с волнами споря,
По вольному распутью моря
Когда ж начну я вольный бег?
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии,
И средь полуденных зыбей,
Под небом Африки моей,
Вздыхать о сумрачной России,
Где я страдал, где я любил,
Где сердце я похоронил.

Онегин был готов со мною
Увидеть чуждые страны;
Но скоро были мы судьбою
На долгий срок разведены.
Отец его тогда скончался.
Перед Онегиным собрался
Заимодавцев жадный полк.
У каждого свой ум и толк:
Евгений, тяжбы ненавидя,
Довольный жребием своим,
Наследство предоставил им,
Большой потери в том не видя
Иль предузнав издалека
Кончину дяди-старика.

Вдруг получил он в самом деле
От управителя доклад,
Что дядя при смерти в постеле
И с ним простится был бы рад.
Прочтя печальное посланье,
Евгений тотчас на свиданье
Стремглав по почте поскакал
И уж заранее зевал,
Приготовляясь, денег ради,
На вздохи, скуку и обман
(И тем я начал мой роман);
Но, прилетев в деревню дяди,
Его нашел уж на столе,
Как дань готовую земле.

Нашел он полон двор услуги;
К покойнику со всех сторон
Съезжались недруги и други,
Охотники до похорон.
Покойника похоронили.
Попы и гости ели, пили
И после важно разошлись,
Как будто делом занялись.
Вот наш Онегин сельский житель,
Заводов, вод, лесов, земель
Хозяин полный, а досель
Порядка враг и расточитель,
И очень рад, что прежний путь
Переменил на что-нибудь.

Два дня ему казались новы
Уединенные поля,
Прохлада сумрачной дубровы,
Журчанье тихого ручья;
На третий роща, холм и поле
Его не занимали боле;
Потом уж наводили сон;
Потом увидел ясно он,
Что и в деревне скука та же,
Хоть нет ни улиц, ни дворцов,
Ни карт, ни балов, ни стихов.
Хандра ждала его на страже,
И бегала за ним она,
Как тень иль верная жена.

Я был рожден для жизни мирной,
Для деревенской тишины:
В глуши звучал мне голос лирный,
Живее творческие сны.
Досугам посвятясь невинным,
Брожу над озером пустынным,
И far niente мой закон.
Я каждым утром пробужден
Для сладкой неги и свободы:
Читаю мало, долго сплю,
Летучей славы не ловлю.
Не так ли я в былые годы
Провел в бездействии, в тени
Мои счастливейшие дни?

Цветы, любовь, деревня, праздность,
Поля! я предан вам душой.
Всегда я рад заметить разность
Между Онегиным и мной,
Чтобы насмешливый читатель
Или какой-нибудь издатель
Замысловатой клеветы,
Сличая здесь мои черты,
Не повторял потом безбожно,
Что намарал я свой портрет,
Как Байрон, гордости поэт,
Как будто нам уж невозможно
Писать поэмы о другом,
Как только о себе самом.

Замечу кстати: все поэты —
Любви мечтательной друзья.
Бывало, милые предметы
Мне снились, и душа моя
Их образ тайный сохранила;
Их после муза оживила:
Так я, беспечен, воспевал
И деву гор, мой идеал,
И пленниц берегов Салгира.
Теперь от вас, мои друзья,
Вопрос нередко слышу я:
«О ком твоя вздыхает лира?
Кому, в толпе ревнивых дев,
Ты посвятил ее напев?

Чей взор, волнуя вдохновенье,
Умильной лаской наградил
Твое задумчивое пенье?
Кого твой стих боготворил?»
И, други, никого, ей-богу!
Любви безумную тревогу
Я безотрадно испытал.
Блажен, кто с нею сочетал
Горячку рифм: он тем удвоил
Поэзии священный бред,
Петрарке шествуя вослед,
А муки сердца успокоил,
Поймал и славу между тем;
Но я, любя, был глуп и нем.

Прошла любовь, явилась муза,
И прояснился темный ум.
Свободен, вновь ищу союза
Волшебных звуков, чувств и дум;
Пишу, и сердце не тоскует,
Перо, забывшись, не рисует,
Близ неоконченных стихов,
Ни женских ножек, ни голов;
Погасший пепел уж не вспыхнет,
Я всё грущу; но слез уж нет,
И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет:
Тогда-то я начну писать
Поэму песен в двадцать пять.

Я думал уж о форме плана,
И как героя назову;
Покамест моего романа
Я кончил первую главу;
Пересмотрел всё это строго:
Противоречий очень много,
Но их исправить не хочу.
Цензуре долг свой заплачу,
И журналистам на съеденье
Плоды трудов моих отдам:
Иди же к невским берегам,
Новорожденное творенье,
И заслужи мне славы дань:
Кривые толки, шум и брань!

Главы романа «Евгений Онегин»:

Первую главу романа в стихах «Евгений Онегин» А.С. Пушкин начал писать 9 мая 1823 года в Кишеневе. Поэт неоднократно дорабатывал ее, что-то убирая из текста, что-то добавляя. Опубликована в 1825 году.

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Звёздный стиль - женский сайт